— Ну, что тут нового, — писал в «Русском Богатстве» Пешехонов: давно известно! Повторяют Крестовского {611} , Незлобина {612} и еще кого-то.

Убийственную сторону книги составляет то, что она написана людьми без всякого служебного положения, иначе ее живо похоронили бы; не помещиками, не богачами, не дворянами — иначе разговор с нею был бы короток. «Камень на шею и бух в воду». Нет. Выступили свободные литераторы совершенно независимого образа мыслей. Выступила просто мысль и гражданское чувство. Это убийственно.

Но куда же зовут эти мыслители? К работе в духе своем, к обращению читателей, людей, граждан внутрь себя и к великим идеальным задачам человеческого существования. Зовут в другую сторону, чем та, где сидит Азеф и азефовщина, где она вечно угрожает и не может не угрожать; они призывают в ту сторону, куда Азеф никогда не может получить доступа, не сумеет войти туда, сесть там, заговорить там.

Книга эта не обсуждает совершенно никаких программ; когда вся публицистика целые годы только этим и занята! «Вехи» говорят только о человеке и об обществе.

«Прочь от Азефа»… Но Митрофанушке {613} легче было бы умереть, чем выучиться алгебре. Зовут к сложности, углублению. Критика на «Вехи» ответила;

— Нам легче с Азефом, чем с «Вехами»… Углубиться — значит перестроиться, переменить всю структуру себя! Значит родиться вновь или возродиться. Лучше уж пусть Азеф посылает нас на виселицы, или мы его убьем. Это элементарно, и мы можем. Но углубиться… мы всю жизнь, вот уже сорок лет идем в сторону от углубления: куда же и как мы повернемся, когда на вражде-то к углублению и базирован весь русский радикализм!

Вот историческое положение дела.

Впервые: НВ. 1909. 20 августа. № 12 011. Воспроизведена: Черный огонь. С. 48–63. Печатается по первой публикации.

Азеф Евно Фишелевич (1869–1918) — революционер-эсер, глава боевой террористической организации. Позже разоблачен как провокатор, с 1892 года служивший сотрудником Охранного отделения Петербургского департамента полиции и сдававший полиции своих соратников.

«Вехи» — сборник статей 1909 года, объединивший под одной обложкой видных философов, социологов и политиков того времени: Сергея Булгакова, Петра Струве, Петра Аскольдова, Михаила Гершензона и др. Призванные подвести итоги революции 1905 года, «Вехи» ознаменовали переход российской интеллигенции от революционного либерализма к просветительскому консерватизму, от «героизма» к «подвижничеству», от «любви к дальнему» к «любви к ближнему». Василий Розанов в печати неоднократно подчеркивал свое благорасположение к идеологии «Вех», но принять участие в сборнике Розанову помешал, по его же словам, конфликт со Струве, редактором «Вех».

РЕЛИГИЯ И ЗРЕЛИЩА

(По поводу снятия со сцены «Саломеи» Уайльда)

Мы ленивы и не любопытны.

Пушкин {614}

Скучно идет русская история, без логики и последовательности. Почему вдруг наступает одно, а не другое? Историк-прагматист станет искать причин этого в жизни народа с внутреннею логикою, но русский историк знает, что не сюда ему надо направляться, не к обстоятельствам народной жизни, не к цепи звеньев длинного развития, не к разуму и не железному давлению условий. Нет, не сюда! Ему надо будет рыться в мемуарах, в частной корреспонденции, в истории знакомств, дружбы, случайных встреч и случайных разговоров. Что такое m-me Крюденер {615} в русской истории, что было ей до русского народа и что русскому народу до нее? Но, занесенная в Петербург, как блуждающая комета, она своим характером и фантастикою создает целое умственное течение, приносит с собою новую моральную атмосферу, для которой никаких мотивов, собственно, в жизни русского общества не было, не говоря уж о русском простом народе, зачитывавшемся в пору Священного союза «Бовой-королевичем» {616} . У западных народов всегда было чувство ответственности перед истиною, была внутренняя боязнь разойтись с нею. Одним из трогательных проявлений этого был обычай, установившийся перед канонизациею новых святых. Когда уже все было готово, чудеса засвидетельствованы, мощи осмотрены и оставалось только провозгласить имя усопшего праведника, то римская церковь давала слово «адвокату дьявола»: именно, в течение определенного срока она давала право каждому, кто захочет, приводить другие, противоположные свидетельства против этого святого, разбирать и критиковать его жизнь, опровергать или разъяснять научно его чудеса, наконец, прямо злословить его и клеветать на него, — оставив, конечно, за собою право опровергать эти клеветы и злословие. И только когда «адвокаты дьявола» выговаривали все, что у них могло быть на уме и сердце, и ничего не находилось нового, — церковь торжественно провозглашала «святым» такое-то имя, и уж с этого времени хула на него казнилась как богохульство. Здесь есть именно логика; есть целомудрие перед истиною. «Скажи все, что можешь, против тезиса; но если ты ничего сказать не можешь, признай его как святыню, как частицу божественной истины». И в одном фазисе, и в другом фазисе отношение к истине было до религиозности серьезным.

Но у нас?.. Ничего подобного даже представить нельзя! Кому надо знать истину о будущем святом? Говор толпы все нарастает, всхлипывания баб становятся громче, молва о чудесах перерастает всякую возможную легенду, становится прямо нелепою, и «чем нелепее, тем и паче» все это переходит в санкцию, с сокрушением ребер каждому, кто вздумал бы усомниться. Тут народный говор невинен, но поразительно, что люди, стоящие в стороне от народного говора, стоят с пустым сердцем, и уже по тому одному они не сливаются с народным чувством, что им никакого дела нет до того, содержится ли истина в этом говоре или он поднят суеверием и темнотою. Они просто утилизируют этот подъем как некоторую силу, как некоторое богатство, как некоторый «улов рыбы», как некоторое «свое съедобное», — без всякого интереса к его сущности и содержанию. «Мы ленивы и не любопытны», — сказал Пушкин. Всякое исследование есть труд, а мы ленивы; всякая правда есть труд души, иногда страдание души, — для чего же будем страдать мы, Обломовы?

История с запрещением для представления пьесы Уайльда «Саломея» полна этих подробностей, характеризующих все русские дела и русские события. Еще накануне запрещения никто не мог ожидать его, и оно явилось, буквально, как цвет на деревьях в сентябре: ни погоды, ни времени года, ничего из общих условий жизни его не предвещало и не предсказывало. Событие произошло как-то бесшабашно, — именно как снег в мае или цветение вишен в сентябре. Кто запретил? Церковь, духовенство? Оно молчало. Вмешался какой-то уличный человек, — в данном вопросе уличный, т. е. в высшей степени посторонний как сфере театрального искусства, так и сфере религиозных мотивов, по которым пьеса была запрещена. Буквально, среди представления поднялся господин из партера и закричал: «Спустите занавес». И занавес спустили. Почему? Да потому, что все это в России. А Россия — территория неожиданностей и беспричинного. В Берлине актеры продолжали бы играть, публика не допустила бы и мысли, что то, что нравится всем, может быть остановлено по желанию одного, и самому дебоширу разъяснили бы в участке, что он живет в столице цивилизованного государства, и здесь не подобает вести себя, как самоеду в приполярных льдах. Но в Берлине был Гегель и написал свою «Логику», были Гумбольдт и Риттер {617} ; Германия есть страна Гете и Шиллера; в Германии, наконец, был Лютер.